Кириллов Кирилл “Петербургская мистерия”

Раннее утро. Сизый туман, трется лохматым боком о стены Московского вокзала, заглядывает в окна и дышит ледяным сквозняком в открытые двери. Перспективы Невского и Лиговского проспектов закручиваются

Раннее утро. Сизый туман, трется лохматым боком о стены Московского вокзала, заглядывает в окна и дышит ледяным сквозняком в открытые двери. Перспективы Невского и Лиговского проспектов закручиваются в вихреобразные потоки и уходят в сырой полумрак. Потоки воды с глухим рокотом изливаются из водосточных труб и спугнутыми крысами убегают в люки. Фасады дворцов и доходных домов расплываются, блекнут и исчезают за серой дымкой водяной взвеси, чтобы тут же появится снова. Рубежи и границы размываются настолько, что понять разницу между сном и бессонницей, бредом и сознанием, покоем и лихорадкой столь же невозможно как отличить оригинал от двойника отраженного в зеркальной глубине Екатерининского канала.
Даже замерзший бронзовый Петр не всегда может понять, что здесь реальность, а что наваждение. Насупив брови и по кошачьи топорща щеточки усов, он наблюдает за неприкаянно слоняющимся по гулкому, пустынному залу молодым человеком. Утренний озноб. Холодно и хочется спать. Предательский зевок то и дело выворачивает челюсти и медленно затихает укрытый поднятым воротником черной кожаной куртки.
Маленькие квадратики на информационном табло щелкают как кастаньеты в руках горячей мексиканской красавицы, проворачиваясь и показывая редким ранним зрителям то желтый фас, то черную изнанку отмечают прибытие очередного поезда. Толпа нагруженных баулами и чемоданами пассажиров вплывает в зал. Но она не в силах заполнить собой огромное пространство. Глохнет и теряются под высоким потолком нестройный детский гомон, рассасываются по застекленным киоскам и бистро с прохладительным” и горячительным” командировочные в расстегнутых на выпуклых животиках дешевых пиджаках. Кавказцы с золотыми фиксами, до глаз заросшие черной щетиной, поблескивая белыми лампасами отвисших на коленях и задах спортивных штанов, с гордо поднятой головой, как и положено настоящим горцам, ныряют в жерло метро. Следом их женщины, тащат огромные клетчатые баулы.
Еще один состав, и еще одна порция людей, проглочена ненасытной утробой “подземки”.
И вот наконец он. Тот самый. Нужный. Помигивая желтыми глазками противотуманных фонарей, как огромная гусеница он прогрызает вялую мякоть питерского утра и протаскивает свое кольчатое тело под вокзальный навес. Тяжело вздохнув, выпускает из своей железной утробы стайки заспанных пассажиров.
И вот, появляется она. Неторопливо идет в толпе вновьприбывших, но странным образом не смешивается с ней. Ненадолго останавливается обшаривая взглядом нахохлившихся встречающих, как жирафы, тянущих шеи из поднятых воротников и находит взглядом его, того самого парня в черной куртке. Торопливые шаги, короткие молчаливые объятия и вот уже они, держась за руки, покидают вокзал и выходят на Знаменскую площадь.
Первый лучик солнца пробивается сквозь тучи и зайчиком скачет со звезды, венчающей стелу на бороду призрачного памятника — угрюмого плотного всадника в небольшой круглой шапочке подбоченясь восседающего на могучем, хорошо кормленом жеребце.
Лучик перепрыгивает на лица ребят вгибая из их губ оригами радостных улыбок и бросается дальше в перспективу Невского проспекта. Играет в стеклах и витринах, улыбает лица манекенов и ранних прохожих. Они так и не расцепив рук идут следом за зайчиком, по умытому поливальными машинами и политому утренним дождем проспекту. В такую погоду лезть в пусть и пока пустой но все же троллейбус или нырять под землю кажется святотатством.
Под ласковыми поглаживаниями зайчика, смягчаются суровые черты бронзовых юношей, расслабляются мускулистые руки держащие под уздцы вздыбленных коней на мосту имени заштатного капитана, триста лет назад стерегшего здесь границы города от волков и лихих людей. Фонтанная река стыдливо прижимает к берегу пустые пластиковые бутылки, окурки и прочий городской мусор и зайчик высвечивает на ее дне поросший водорослями остов саней, соскользнувший с обледеневшего, тогда еще деревянного настила и ухнувшего в речку во время лихой лейб-гвардейской гулянки.
Цвет российского генералитета золотой, Екатерининской эпохи косится и улыбается им вслед уголками бронзовых ртов, не смея отвести лица от своего кумира вознесенного на пьедестал посредине одноименного сада.
Коты с карнизов Малой Садовой с интересом следят за бомжами которые примостившись на скамейках досматривают последние сны. Лучик гладит их по векам, отгоняя кошмарные видения холода и голода сырой петербургской зимы и принося в их сон образы теплого хлеба, хорошего вина и зернистой икры коя в изобилии выставлена в витринах соседнего магазина.
Медный фотограф проводит их внимательным объективом своей камеры, а медный бульдог хитро и понимающе щурит свои выпуклые, огромные как блюдца глаза и сладко облизывается до блеска отполированным языком.
Собачка спит в своем дворике. Она намаялась за день выполняя пожелания петербуржцев и гостей нашего города, коими густо исписаны стены. Пускай спит. Сейчас они не будут тревожить ее своими просьбами, зайдут к ней вечером на обратной дороге.
А лучик уже зовет за собой, приплясывает около дома радио, откуда сердцем города стучал метроном, добавляя к сырым с отрубями блокадным граммам порцию силы и надежды.
Инженерный памятник боли и предательству хранит свои тайны, но внимательный взор нет-нет да и разглядит за высокими окнами силуэт худого, курносого человека в сдвинутой на затылок треуголке куда-то торопящегося по навеки не просохшим коридорам и нервно пристукивающего палкой по скрипящим половицам.
Поле Марсовых потех. Ребята подходят к страшным серым склепам “еврейского кладбища” к которым почему-то так любят приезжать молодожены только начавшие совместную жизнь. Лучик лаской прыгает в огонь и глушит его революционный свет своим радостным сиянием. Пусть мертвые немного отдохнут. А к вечеру, когда лучик отпустит огонь и он вновь разгорится и к нему придут греться призрачные солдаты в узких неудобных сюртуках, штанах в обтяжку и с дурацкими прусскими буклями и покуривая короткие трубки и негромко переговариваясь будут с тоскливой безысходностью созерцать белеющие в летнем саду обнаженнее фигур римских и греческих богинь.
Бронзовый Суворов, больше напоминающий древнегреческого Ареса, чем свой живой прототип, посмотрит на этих “русских прусаков” и усмехнется своей знаменитой широкой, веселой, чуть маразматичной улыбкой. Должно быть, вспомнит свой старый стишок про ”букли не пушки”.
Теперь направо по набережной, через Лебяжью канавку в которой давно уже вместо лебедей плавают… Впрочем ладно, эта рукотворная речушка помнит и силуэты гордых белых птиц отражающиеся в ее темных водах и роскошные кринолины петербуржских барышень и золотые эполеты и ордена на офицерских мундирах и не надо тревожить старушку напоминанием о том, что ее лучшие времена прошли.
Решетка Летнего сада. Лучик играет на золотых розетках и ажурных звеньях украшающих вазы и урны. Прикосновение тоненьких пальчиков к решетке, превращают ее в ограду перед которой лет семьдесят назад долго стояла высокая черноволосая женщина и шевеля губами выжимала из себя: “Я к розам хочу в тот единственный сад, где лучшая в мире стоит из оград”. Что ж, в это она была права — другой такой нет и уже никогда не будет.
Столетний молодец — Троицкий мост, вздрагивает всеми своими заклепками, когда по нему проносится блестящий, до естественной краски отмытый дождем трамвай. Ребята прислушиваются к шепоту и вибрациям затихающим в разводной части. В них слышен шум моря, грохот разбивающихся о “быки” ладожских льдин и грохот фейерверков заблудившихся в переплетах с тех пор, как ими торжественно отметили открытие моста и двухсотлетие города.
Лучик бросается через Неву и пробегает по стеклам зимнего дворца и ударяет по глазам высокую, полную, белобрысую женщину с немецкими чертами лица затянутую в корсет роскошного платья. Защищая глаза, та поднимает одутловатую руку с короткими пальчиками, туго перехваченными перстнями, но лучик уже убежал дальше, лишь изредка, с недоумением задерживаясь на аляповатых фальшивках, которыми были заменены проданные за границу экспонаты.
Биржа стыдливо прячет лицо меж ростральных колонн. На обветренной до кирпичной красноты, стене “Государева” бастиона, высокий нескладный человек в исподней рубашке торчащей из под явно маленького ему зеленого с красными отворотами сюртуке с хрустом втыкает топор в звонкое бревно, обтирает измазанные дегтем руки о панталоны и исчезает за парапетом. Время к полудню, скоро выстрелит пушка, а у него еще так много дел
Все так же держась за руки ребята выходят на Троицкую площадь. Деревья как будто играют с ними в пятнашки, неожиданно раздвигая листья и обрушивая на улыбающиеся лица пучки световых бликов. Промахнувшиеся лучики с разгону зарываются в траву и продолжают жить там своей жизнью, играя в догонялки с местными жуками и гусеницами. Анютины глазки с центральной клумбы провожают их задумчивыми взглядами.
Подъезд под гранитными колоннами. Вековая сырость старого дома и до водопроводных труб прожаренная солнцем комната.
Любопытный солнечный лучик, запертый за занавеской как собачонка крутится там стараясь заглянуть в щелку между тяжелыми портьерами. Старый диван недовольно кряхтит, когда на него с разбегу валятся два горячих тела. Потом начинает поскрипывать в такт. Сначала едва слышно, потом все громче и азартнее и наконец удовлетворенно затихает. Лишь иногда по его пыльному деревянному нутру проносится не то стон, не то вздох.
Квартира, мурлыча стареньким чайником и новеньким холодильником как огромная кошка заводит оду сытости и уюту. Звякают серебряные бабушкины ложки размешивая сахар в крепком горячем чае, трещит на круглой коленке старенький халат. С артиллерийским хрустом ломаются маковые сушки. Мнется под тупым ножом и отваливается толстыми рваными ломтями черничный кекс, чашка со звоном опускается на блюдце. Тонкий пальчик с нажимом проводит по ободку. Глаза загораются. Трещит, ползет по шву и остается висеть, покачивая длинными нитками зацепившаяся за дверную ручку пола многострадального халата. Старый диван вновь заводит свою скрипучую песню.
Вечер, отпущенный на свободу лучик, лизнув всех на прощание в нос исчезает за закатывающимся за Петропавловку солнцем. Приближается вечер.
Клубящиеся тучи со всех сторон наползают на неожиданно ставшую такой маленькой Знаменскую площадь, скрадывая фасады дворцов и размывая силуэты поздних прохожих. Холодный ветерок с Невы треплет за волосы и как настырно, старый шотландский волынщик выдувает из глаз слезы. Уходящий забирает с собой треть грусти, а две трети остаются с провожающим. Тонкие пальчики крепко, до белизны в костяшках, вцепляются в черную кожу. Отпускают. Проводят по лацкану не то поглаживающим, не то похлопывающим движением. Скрываются. Сытая гусеница дергает сегментами и уходит во мрак, оставляя после себя два тлеющих сигаретных ожога на темно-серой обивке главной железнодорожной приемной северной столицы.
И найдем в себе мужество признать, не пронзительный ветер с Невы виноват в этих маленьких каплях, скатывающихся по щекам. А тихий питерский дождик. Город познает глубину сердца, оценивает ее и милосердно прячет чужую слабость за своими каплями, потому что он любит и никогда не предаст тех, кто любит и никогда не предаст его.

Якщо Ви помітили помилку, виділіть необхідний текст і натисніть Ctrl+Enter, щоб повідомити про це редакцію.

Поділися в соціальних мережах

Теги

Читай також


Новини партнерів


Коментарі (1)

символів 999

Новини партнерів

Новини tochka.net

Новини партнерів

Loading...

Ще на tochka.net